Рядовой войска Христова

Монах Нестор (Онук) справа

Монах Нестор (Онук) справа

Мы познакомились с ним в далеких восьмидесятых, в годы так называемого «застоя», когда масло сбивалось по старинке — из коровьего молока, а не из тренсгенов бесплодия, — дружба не превратилась еще в партнерство, любовь — в секс, а вера и честь — в товар.

Речь пойдет о монахе Несторе, в миру — Николае Константиновиче Онуке.

Будучи по натуре своей романтиком, я поступил как раз в третий вуз. И так как на опыте первых двух я уже понимал, что общага любого вуза, а уж, тем более, вуза творческого, — место довольно суетное и шумное, то попав после Сумского политеха и Киевского театрального, наконец, во ВГИК, я тотчас же попытался найти квартиру. И с помощью однокурсницы по сценарному факультету, дочери преуспевавшего в те годы киносценариста Василиу, за смехотворную сумму — 40 рублей в месяц — снял у них комнату в старинном двухэтажном особняке в самом центре Москвы, в районе метро «Маяковского» на улице Медведева.

Прежде, чем перейти к непосредственному рассказу о герое моего очерка, хотелось бы в двух словах остановиться на описании этого удивительного особняка. До революции он принадлежал семье Рылеевых — той самой, из недр которой вышел в свое время известнейший декабрист, «разбудивший» впоследствии Герцена, а потом и Ленина. Сюда, собирая материалы для романа о декабристах, захаживал Лев Толстой. Весь второй этаж этого дивного белокаменного прямоугольного дома некогда занимал танцзал. Всюду высились изразцовые печи, огромные, в три обхвата, белокаменные колонны с дорическими капителями, а пол укрывал фигурный, уложенный на века паркет. В семнадцатом году разбуженные декабристами марксисты-ленинцы разделили танцзал на крошечные клетушки, да так, что в одной из них возвышалась порой только часть изразцовой печи, а в другой, — прямо посреди комнаты, — дорическая колонна. В каких-то из этих комнаток так и остались жить некогда танцевавшие здесь потомки Рылеева и Толстого, другие же заняли праправнуки их кухарок да будущие «дети Арбата», а потом уже и Рублевки. Одним словом, к моменту моего туда вселения особняк представлял из себя огромную, кишащую разношерстной публикой «коридорку», которую власть имущие, под предлогом давно назревшего капитального ремонта, в срочном порядке пытались выселить[1]. В этом кишащем выселенцами человеческом муравейнике я и сошелся тогда с местным дворником — чернобородым богатырем азербайджанцем Аликом и его крошечной, похожей на боярыню Морозову с известной картины Сурикова, супругой Катей, которая была тогда беременна первым ребенком. После нескольких лет, проведенных ребятами среди хиппи, они как раз пришли к ортодоксальному православию. Алик бросил занятия живописью и зодчеством, Катя — филфак университета, и с непримиримостью неофитов они двинули к бытовому упрощенчеству и сугубому молитвенничеству. Часами ребята могли говорить о Боге, общаясь, естественно, только с верующими. И именно для таких вот верующих Алик перепечатывал по ночам на «Ундрервуде» «Библию», множил на тонких полупрозрачных листах «Евангелие» и святоотеческую литературу. Несколько раз к ребятам уже захаживали бритые мужчины в штатском. Но, обыскав и выяснив, что никакой антисоветчины семья дворников не распространяет, один раз лениво изъяли «Библию» в дорогом кожаном переплете, а в другой — унесли с собой нехитрый самодельный механизм для брошюровки самиздата.

Брежневские времена вообще были характерны крайней терпимостью к верующим. Достаточно сказать, что священников Советская власть буквально обязывала ни о чем, кроме Евангелия, на проповедях не говорить. То есть безбожная идеологическая машина по подавлению всяческих свобод и прав в грозной (для Запада) «Империи Зла» блюла исключительную чистоту веры в лоне самой Православной Церкви. При этом сама со свечками не светилась, чем и не отпугивала от храма потенциальных прихожан. Трудно было «достать» дореволюционную духовную литературу — это факт. Но тут, как, впрочем, и в любой другой области дефицита, находились свои незаметные, но и незаменимые герои-добытчики. И вот об одном из таких добытчиков на ниве духовной литературы я и хотел бы вам рассказать.

Речь пойдет о монахе Несторе, в миру — Николае Константиновиче Онуке.

Сколько я себя помню, с самой нашей с ним первой встречи на квартире у Аликов, монах Нестор (а для нас, двадцатилетних, он тогда был просто абстрактный «Дедушка») всегда представлял собой человека довольно юркого, бойкого, и, в общем-то, незаметного. Карие, словно промытые дождем, вечно улыбающиеся глаза, окладистая, не то чтобы очень маленькая, но и не бьющая на эффект бородка и землисто-серое, доходящее до колен пальто, — вот и весь портрет, сохранившийся в моей, да и не только моей памяти. Ничего яркого, ни йоты нарочитого, ни терции выбивающегося за грани общепринятого для среднестатистического православного пожилого мужчины, которому далеко за сорок. Я знал его больше тридцати лет, но ощущение возраста так и не изменилось, — всякий раз передо мною из очередного московского закоулка появлялся довольно бодрый среднестатистический православный в возрасте где-то за сорок с гаком, — типичный солдат и именно что рядовой, а не какой-нибудь, скажем, прапорщик незаметного войска Христова.

Бесшумно входил он в комнату к Аликам всегда с двумя тяжеленными сумками. В одной из них приносилась с трудом раздобытая в Москве дореволюционная духовная литература, а в другой — консервы, крупы, сахар, баранки, хлеб. Позже, когда Алики стали многодетными, одна из сумок стала все чаще сменяться на сверток: то с Марцелевым одеялом, то с горою пеленок и распашонок, то со старенькой детской обувью. Но никогда, ни разу в жизни, я не видел, чтобы подобно нашему, романтично настроенному и христиански определяющемуся молодняку, «Дедушка» вошел бы в дом налегке, — просто посидеть за столом с гостеприимными хозяевами да выпить на пару с ними крепкого чаю с сахаром. Это мы, двадцатилетние романтики, играясь в суровое братство первокатакомбников-христиан, в силу своей молодости и неопытности просто не замечали, как тяжело даже такому богатырю, как Алик, убирать от снега пять-шесть участков в самом центре Москвы(!), чтобы каждый вечер худо-бедно кормить и поить всю нашу ораву чаем. А ведь к Аликам на квартиру захаживали в те годы многие, если не большинство, из ныне известных московских пятидесятилетних батюшек. Там побывали и Артемий Владимиров, и Олег Стеняев, и Михаил Дудко, не говоря уже о будущих монахах и даже мучениках за веру, таких, как Серафим (Шлыков). Но мы о хлебе насущном как-то все забывали, а если и приносили, то лишь изредка. И только один «дедушка» помнил о нем всегда. Правда, за стол с нами садился он очень редко. А если и садился, то чаще куда-нибудь в уголок и там в основном отмалчивался: попьет чаю вприкуску с сахаром, помолится на иконы и юрк в чуланчик. Там находились его сокровища: два допотопных шкафа с дореволюционными фолиантами; круглый, восемнадцатого века, найденный Аликом на помойке стол, на котором горами вздымались серебреные оклады, иконные доски, церковная утварь, рулончики с сусальным золотом, — одним словом, все то, что можно было достать с трудом, да и то лишь в Москве, за большие деньги, из-под полы и по большому блату. Закрываясь в чуланчике на крючок, «дедушка» усаживался в старинное дырявое кресло с резными разбитыми подлокотниками (Алик тоже нашел его на помойке) и либо читал старинные книги в драных кожаных переплетах, либо просто дремал, привычно перебирая четки. Когда же Алик как-то спросил его: «А почему вы, дедушка, никогда с нами не посидите, не поговорите о духовном?», то он, покряхтев, ответил: «Так у вас слишком вольно. Вон, Джус твой, — так патриарха чистит, что прямо страшно слушать. А я ведь могу по глупости и подкивнуть ему. Отвечай потом на Страшном суде за это. И зачем мне такая напасть?!»

В другой раз я спорил с Аликами о христианском предназначении. Будучи молодым и горячим, я с жаром пытался им доказать, что занятия литературой и искусством вовсе не противоречат православию, а прямо напротив — лишь помогают по-настоящему обрести себя. Признаюсь, в те годы мне и в голову не могло прийти, что вчерашние хиппи (к тому же, как в случае с Аликом, потомственные мусульмане), придя к православию, попросту не в состоянии тотчас же приступить к занятиям искусством и литературой. Для этого нужно время, чтобы чисто умозрительное озарение православной духовностью и церковностью перешло в твои плоть и кровь, превратилось бы в образ жизни, стало бы мировоззренческою позицией, а не оставалось бы просто чужими мыслями, вычитанными из книг и пересказанными тобой в бесконечных кухонных спорах. И вот, увлеченный соблазном мысли, толкавшей меня на раздор с соседями, я решил обратиться за поддержкой к авторитету, в частности, к собиравшемуся выйти из дома «Дедушке».

— Ну, скажите хоть вы им, дедушка, — воззвал я к нему от стола с дымящимся самоваром, — что сидеть и болтать о Боге — это же просто глупо! Вера без дел мертва! Ну, почему бы им не заняться литературой?!

С удивлением обратив на меня внимание, Дедушка ласково улыбнулся и, натянув ушанку, чинно перекрестился. Да так ничего и не ответив мне, юркнул за дверь, в коридор, направляясь с пустыми сумками в очередной свой многочасовой рейд по московским букинистическим и антикварным лавкам. Я же, раздосадованный его, как мне тогда показалось, малодушным молчанием, вскоре ушел от Аликов заниматься почти неподъемной для меня в те годы кинодраматургией.

Об отношении же «Дедушки» к литературе я узнал значительно позже, годиков через десять, когда мы уже с ним подружились. Это произошло на третьей или четвертой Аликовой квартире. (Алика, как дворника, все время перебрасывали из одного выселяемого на капитальный ремонт дома в другой). И вот, в огромной прихожей очередной московской коммуналки, «дедушка» протягивает мне два брикетика с надписью «Торт» и властным тоном, почти по-монашески, приказывает:

— Иван, сегодня день рождения Кати. Приготовь, пожалуйста, к вечеру торт. Поздравим.

— Так я не умею, — пролепетал я ему в ответ.

— Писать умеешь — и торт приготовить сумеешь, — опять-таки властно, почти как старец послушнику, отрезал он.

И что же вы думаете, вразумленный его наказом, я изучил все надписи на брикете: прикупил в «Гастрономе» масла, изюма, орешков, вафли и к вечеру выпек торт, который даже такая прекрасная хозяйка, как Катя, оценила потом на пятерку с плюсом. «Дедушка» же, поедая кусок впервые мной выпеченного торта, улыбчиво заключил:

— А говорил «не умею». Писать умеешь — все сумеешь. Потому как Словом Господь мир зачал!

Я навсегда запомнил эти его слова. Ничего более высокого и ответственного о литературе сказать попросту невозможно. И только намного позже я наконец-то понял, почему на мои глупые мальчишеские вопли о том, чтобы Алики занимались литературно-художественным творчеством, «Дедушка» в свое время просто ласково улыбнулся и промолчал. Слишком высоко ценил он дар слова, данный человеку от Бога, и слишком хорошо понимал, как непросто этот дар слова преобразить в художественно-осмысленные образы, которые бы заставили человека поднять взор от земного и тленного хоть на секунду к Богу. Среднестатистический солдат войска Христова, подобно многим простым и некнижным людям, «Дедушка» видел жизнь намного трезвей и глубже большого числа дипломированных умников, встречавшихся мне по жизни. Может быть, потому он никогда и ни с кем не спорил, никого не осуждал, никому не досаждал своею высокой духовностью и христианской начитанностью, а просто тихо и незаметно выполнял свое монашеское послушание, на которое был послан в Москву Наместником далекой Почаевской лавры. Послушание же, как я уже сказал, заключалось в те годы в розыске и покупке дореволюционной духовной литературы, церковной утвари и сусального золота с последующей переправкой их на Украину, в лавру.

Частенько «дедушка» просил меня или кого-нибудь из Аликовых друзей помочь ему дотащить чемоданы с церковным дефицитом на Киевский вокзал к поезду. Нам было лестно помочь подвижнику в его нелегком противостоянии с безбожной советской властью. Каждый, хотя бы на полчаса, пока мы катили с «дедушкой» в такси от площади Маяковского до Киевского вокзала, ощущал себя настоящим героем веры, едва ли не первохристианином, идущим на крест за Христом Спасителем. Каково же было наше разочарование, когда, подтащив чемоданы к поезду, мы вдруг получали от «дедушки» мятую скомканную пятерку или червонец на конфетки с чаем.

— Что вы! — возмущенно отталкивали мы деньги. — Как можно! Я же не ради денег. Возьмите свою пятерку!

На что «дедушка», ласково улыбаясь, совал нам пятерку обратно в руку и всякий раз втолковывал:

— Всякий труд, сынку, должен быть оплачен. Даже в псалмах, вон, сказано, горько будет в последний день тому, кто мзду наемничу удерживает.

И мы, скрепя сердце, вынуждены были брать эти унизительные, — так нам тогда казалось, — официантские чаевые. При всем своем романтичном презрении к материальной выгоде пойти против Евангелия и Псалтыри мы попросту не могли. И кисло махали в след отъезжающему составу, в то время как «дедушка», с улыбкой помахивая нам из-за окна вагона, отчетливо понимал две вещи: во-первых, что, поумерив наш пыл «пятеркой», он сбил в наших душах волну гордыни, чреватой в дальнейшем большими бедами; а, во-вторых, что подобною ссылкою на Псалтырь он навсегда преподал нам урок нормального трезвого отношения к церковной и не только жизни. Во всяком случае, я не припомню случая, чтобы хоть кто-нибудь из тогдашнего нашего окружения, став впоследствии батюшкой или монахом, не заплатил бы, пусть под самым возвышенным и благовидным предлогом, земную мзду наемничу. Никто и никогда не забывал и не забывает расплачиваться с людьми, пусть даже трижды мусульманами и язычниками, за оказанные нам услуги. Иначе ведь, «ГОРЬКО БУДЕТ В ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ, ЕГДА ДУША ОТ ТЕЛА РАЗЛУЧАТИСЯ БУДЕТ!» И в том, что мы, несмотря ни на какие кризисы, все еще помним эти простые христианские истины, — безусловно, заслуга «Дедушки».

Молился «Дедушка» очень много и всегда — почти осязаемо — радостно. Когда же я как-то спросил его, кто это научил его так хорошо молиться, он с улыбкой ответил:

— Палка с затрещиной научили. В детстве отец становил нас — семерых оболтусов — на молитву перед иконами. И когда кто-то из нас начинал шалить, отвешивал подзатыльник. Вначале, ясное дело, молиться нам было скучно. То в сон бросало, то зуд вызывало по всему телу, а то и болезненную ломоту. Но после пары-тройки крепких батьковских подзатыльников мы поневоле настраивались на молитвенную волну. И так, приучившись изо дня в день молиться, научились потом и радоваться молитве.

Родился, кстати сказать, «Дедушка» в самой обычной, ничем не примечательной деревне, в пяти километрах от Почаевской лавры. После окончания церковно-приходской школы с благословения родителей пошел монашествовать в Почаев. Приняв постиг с монашеским именем Нестор, исполнял послушание на просфорне, полгода регентовал. А в возрасте двадцати одного года, в эпоху хрущевских гонений на православие, вместе с другими почаевцами, в частности, с будущим святым Амфилохием Почаевским попал в тюрьму.

Преподобный Амфилохий Почаевский

— В тюрьме никто меня не обижал, — рассказывал как-то «Дедушка». — Даже воры в законе уважали церковников и защищали нас от шпаны.

Отсидев один год за религиозную пропаганду, отец Нестор был выпущен на свободу без паспорта, но с одним условием: если в течение месяца не пропишется, вновь будет взят под стражу и пойдет по этапу уже не как монах, а как простой бродяга. Идти отцу Нестору было некуда: либо домой, в деревню, либо к себе, в Почаев. Вот он и вернулся обратно в лавру. Пожил на свободе недельки три, а когда на дороге, ведущей в монастырь, запылил, приближаясь, знакомый казенный бобик, с испугу забрался в огромный плетеный ларь, стоявший на чердаке в поварне. В ларе том хранился заплесневелый хлеб. И именно там, в душной и пропахшей плесенью темноте, монах и обрел убежище.

Троица бритых мужчин в кожанках, тщательно обыскав всю лавру, но так и не найдя в ней отца Нестора, лениво предупредила его собратьев, что вскоре опять подъедет. А заодно уж и попросила передать прячущемуся монаху, что деваться ему все равно некуда, так что пускай он, мол, сам объявится, а не то только хуже будет. И, действительно, уже на следующее утро на той же дороге, ведущей к воротам лавры, показался знакомый казенный бобик. Предупрежденный монахами, отец Нестор снова нырнул во все тот же плетеный ларь, предназначавшийся для плесневелого хлеба. А троица бритых мужчин в кожанках, вновь обследовав монастырь и лениво предупредив монахов о возможном ухудшении доли прячущегося, уехала восвояси. И так продолжалось ни много ни мало четырнадцать лет. Каждый день с утра к Почаеву подъезжал милицейский бобик, трое бритых мужчин в кожанках в течение дня тщательно и без спешки обыскивали монастырь, а к вечеру, дав соответствующие наставления собратьям отца Нестора, уезжали. И только на пятнадцатую весну один из этой бритобородой троицы, лениво зевнув, сказал:

— Передайте своему Нестору: пускай подойдет в милицию, получит паспорт.

Так, отмотав положенную «пятнашку» в ларе для плесневелого хлеба, отец Нестор легализовался.

А уже на следующую весну власти вновь затеяли борьбу с Православной Церковью.

Наместник лавры, видя, что монастырь их вот-вот прикроют, вызвал к себе отца Нестора и должно быть от безысходности благословил его съездить в Москву, на совет к Патриарху Алексию Первому (Симанскому).

 

1970-е годы 1970-е годы

Впервые выехав за пределы своего района, отец Нестор проявил завидную расторопность и в течение двух-трех дней попал на аудиенцию к Патриарху. Выслушав его сетования по поводу готовящегося закрытия лавры, Патриарх принял единственно правильное решение: он назначил в Почаев нового своего наместника. И пока тот принимал дела у старого, власти вопрос с закрытием лавры вынуждены были на время отложить. Через полгода все повторилось снова. Под нажимом властей новый наместник лавры отправил отца Нестора по проторенному пути в Москву. Патриарх снова сменил наместника, оттянув тем самым закрытие лавры еще на какое-то время. И так повторялось в течение пяти лет. Власти поджимали, отец Нестор ездил в Москву, один наместник сменял другого, вместо умершего тем временем Патриарха Алексия Первого монаха Нестора по однажды уже установившейся традиции принимал вновь избранный Патриарх Пимен (Извеков); но тут, слава Богу, настали блаженные времена «застоя», и о Почаеве как-то само собой позабылось. Зато умение отца Нестора добиваться в Москве желаемого очередным наместником лавры было оценено по достоинству. Так «Дедушка» и оказался первым в СССР «челноком»-монахом, добытчиком древлих икон и старинной церковной утвари.

«Перестройка» застала отца Нестора на колесах. Он по-прежнему ездил из Москвы в Почаев и из Почаева в Москву. Но тут Горбачев объявил эпоху глобального «новомышленья», и вчерашние атеисты-ленинцы принялись дружно каяться. Началось время поиска всероссийской «дороги к храму». Всюду бурно открывались монастыри и церкви. Страну буквально завалили перепечатками дореволюционной и ротапринтной духовной литературы. Писание же новых икон и штамповку церковной утвари поставили на поток.

Монаху Нестору показалось, что надобность в нем как добытчике дефицита сама собой отпала. И он, надеясь дожить в тиши монастырских стен до смерти, вернулся к себе, в Почаев.

Однако человек предполагает, а Бог, как известно, располагает и промышляет.

За время, пока монах Нестор «челночил» в поисках дефицита, порядки в Почаеве несколько изменились. Новый наместник лавры, подобно многим московским церковным барам, обзавелся новеньким «Мерседесом»; всюду появились крепенькие уборщицы, работницы трапезной и келейницы. Старый монах попробовал было выяснить, до каких это пор провинциальный мужской монастырь, в прошлом известный на всю Россию строгостью монашеской жизни и внутренним благочестием, будет кишеть «бабьем». На что новый наместник лавры с усмешкой спросил его:

— Тебе, что, бабы не нравятся?

— Не нравятся, — строго, по-солдатски, отчеканил отец Нестор. — Особенно, когда они прут поперед мужиков к причастию; а вы, отец Наместник, ничего им на то не скажете. Это же непорядок.

— Значит, тебе не только бабы, но и наши порядки в монастыре не нравятся, — задумчиво произнес отец Наместник, после чего по-доброму благословил монаха:

— Ну, тогда поезжай-ка ты, братец, куда подальше, да поищи монастырь по своему вкусу. Двум начальникам в одной обители не бывать.

Так началась новая челночно-подвижническая страница в жизни монаха Нестора. Поселившись на первое время в Москве, на квартире у одного инвалида детства, «Дедушка» через старых своих знакомых, подвизающихся теперь в самых разных монастырях России, стал пристально изучать нравы, складывающиеся во вновь открывающихся обителях. И, к удивлению своему, вдруг выяснил, что их нынешняя Почаевская лавра, из которой его с таким треском недавно выставили, по-прежнему является столпом благочестия и православного традиционализма в условиях стремительно либерализирующейся России. Однако старого тертого калача-солдата подобное разложение в его Христовом войске не смутило. Напротив, пользуясь своими прошлыми наработками и вновь открывающимися возможностями в патриарших покоях у Патриарха Алексия Второго (Ридигера), он стал собирать материалы о наиболее злостных фактах постсоветской монашеской раскрепощенности. И буквально за год-другой, с помощью Божьей и человеческой, келейно, не вынося сора из избы, отправил на покой одного голубого владыку, пяток вороватых архимандритов и целое сонмище карасей помельче, которым во вновь открывающейся эпохе параллельного служения Богу и Мамоне с Астартой объединить Божье и демоническое пока что не очень-то удавалось.

А между тем, в условиях филаретовского раскола Православная Церковь на Украине очень нуждалась в знающих мудрых людях, которые бы умели четко, по-умному, без эмоций, противостоять бесчисленным провокациям не в меру разбушевавшихся самосвятцев. И тут былой опыт монаха Нестора вновь пригодился. Зная его боевитость и умудренность хождениями по любым инстанциям, осажденные филаретовцами владимировцы начали то и дело названивать «Дедушке» на Москву. И всякий раз, получая известие из очередной горячей точки на Украине, старый монах покупал билет, стремительно подъезжал на поезде к осажденному или только что оккупированному раскольниками храму и, оказавшись в толпе возмущенно гогочущих православных, начинал… петь. Былая регентская закваска, прекрасно поставленный тенор, а также умные проницательные глаза тотчас же привлекали к нему внимание возмущенных единоверцев. И вот уже через миг-другой вместо пустых проклятий и хулиганских возгласов толпа разражалась слаженным строгим церковным пением. А после пары-тройки совместно пропетых молитвословий монах Нестор брал паузу и в тишине уже сухо, по-деловому объяснял собратьям, что и в каких инстанциях им надо делать.

Так, действуя строго по закону и не давая возможности филаретовцам спровоцировать беспорядки, всегда выгодные расколу, монах Нестор отстоял не один православный храм.

***

Но вот пришла старость, а с ней немощи и неизбежные в таких случаях болезни и дряхлость плоти. Почувствовав крайний упадок сил, монах Нестор уехал к себе на родину, в небольшую украинскую деревушку, расположенную в трех километрах от горячо любимой им Почаевской лавры. И там, в стареньком отчем доме на берегу запруды написал всем своим друзьям совсем не характерное для него ненастойчивое приглашение подъехать к нему ровно через месяц, к строго определенному дню, в гости. И каковы же были недоумение и радость всех тех его друзей, которые, несмотря ни на какие трудности, все же нашли возможность откликнуться на столь странное приглашение, когда они, зайдя в хату через настежь распахнутую дверь к отцу Нестору, вдруг обнаружили его в чисто убранной горнице на коленях перед иконами, в полном монашеском облачении усопшим на боевом посту.


[1] После капитального ремонта особняк сестер Рылеевых передан был под офис одной из иностранных фирм.

Иван Жук
www.pravoslavie.ru

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *